«Ко мне то и дело приходят и говорят: «Спасите индейцев, спасите негров, спасите ветеранов! Какое лицемерие, какая безнравственность!» — восклицал Леннон. Дело было не только в том, что благотворительность — паллиатив. Леннон понимал, что заниматься благотворительностью — значит откупаться, в лучшем случае замаливать грехи, в худшем — замазывать. А сверх того — что много хуже всего этого — подслащать горькую пилюлю, предусмотрительно выпуская пар возмущения из котла эксплуатации и несправедливости.
Леннон считал себя «стихийным, инстинктивным социалистом». «У нас в Англии ты или за рабочее движение, или за капиталистическое, — говорил он. — Я считал, что государство обязано заботиться о здоровье и социальных нуждах людей. Здесь во мне говорил стихийный социалист. С другой стороны, я работал за деньги и хотел разбогатеть. Поэтому мой социализм стал парадоксом и поэтому я чувствую себя одновременно богатым и виноватым. К черту!» Подобно Толстому, Леннон все время носился с идеей «ухода» — ухода от «битлзов» и искусства, от денег и богатства. «Нужно время, чтобы избавиться от всего этого мусора», — говорил он. А в минуты откровенности признавался, что это невозможно. «Перестав быть «битлзом», я все равно продолжаю носить вывеску «битлза». Раздав все свои миллионы, я по-прежнему останусь миллионером», — жаловался он.
Летучая мышь — очень необычная певчая птица…
Вокруг Леннона постепенно образовывался вакуум. Он, словно туннель, строился, прорывался с обоих концов — отчалив от доков нищего Ливерпуля, Леннон так и не смог бросить по-настоящему якорь у берегов земли обетованной — Америки. «В Ливерпуле, когда ты стоишь на берегу моря, тебе почему-то кажется, что следующая остановка непременно Америка. Да, я протирал штаны в Ливерпуле, а мечтал об Америке», — иронизировал Леннон. В том числе и над собой. «Я ливерпулец, — говорил он с нескрываемой гордостью. — Я родился там и вырос. Я знаю его улицы и народ. И все-таки я позарез хотел бежать оттуда, бежать, вырваться. Я знал, что за пределами Ливерпуля лежат иные миры. И я хотел завоевать их. И завоевал. И в этом моя трагедия». За открытие Америки и тем более за ее завоевание надо было платить самой высокой ценой! 8 декабря 1980 года у витых железных ворот готической «Дакоты» в Нью-Йорке Джон Леннон заплатил сполна.
Конечно, Америка, в которую рвался «герой рабочего класса» из Ливерпуля, была особая Америка. Во всяком случае, в его представлении. Не финансового Уолл-стрита, а богемного Гринич-Виллиджа, не «жирных котов», а нэшвильских, не Рокфеллеров и фордов, а Армстронга и Чака Берри. «Да, я торчал в Ливерпуле, а мечтал об Америке. А как же иначе? Америка — это Леонардо да Винчи рок-н-ролла Чак Берри, Америка — это Литтл Ричард, Америка — это «Би-боп-э-Лула» и «Гуд холли, мисс Молли», Америка — это Джерри Ли Льюис. Я должен был родиться в Нью-Йорке, я должен был жить в Гринич-Виллидже. Вот где мое истинное место!»
Наивные заблуждения «стихийного социалиста»! Америки, о которой мечтал Леннон, не существовало. Вернее, она существовала как пленница и наложница другой, всеохватной Америки — чудовища Минотавра, пожирающего детей строптивых и разлагающего покладистых.
Искусство, а тем более люди искусства не независимы в Америке. Легче выделить ген наследственности из человеческого организма, чем изолировать искусство, и в первую очередь поп-искусство, от американского образа жизни. Чтобы не потеряться и не сгинуть в сто жестоких асфальтовых джунглях, надо как минимум принять его правила игры и неукоснительно их придерживаться — человек человеку волк, с волками жить — по-волчьи выть. Но эти волки не имеют ничего общего с «нэшвильскими котами». Они не соседствуют даже в многотомье старика Брема. А волчий вой так же похож на «Гуд холли, мисс Молли», как биржевые индексы Доу-Джонса на нотные знаки.
«Если ты не в состоянии побить систему, присоединяйся к ней», — гласит известная формула американских «бунтарей», переквалифицировавшихся в блудных сынов позднего периода раскаяния. Джон Леннон не смог «побить систему». Как-никак, а «Би-боп-э-Лула» все-таки не «Интернационал». Не смог он и присоединиться к ней, несмотря на миллионы долларов, несмотря на поместья в Палм-Бич, штат Флорида, и в Колд-Спринг Харбор, на Лонг-Айленде, где греют свои кости великие мира сего, несмотря даже на стада гольштинских коров, которые мычат отнюдь не «Марсельезу», и даже не «Революцию» по Джону Леннону, и даже не «йе, йе» по «битлзам». Он по-прежнему оставался инородным телом — пусть даже из драгоценного металла — для Америки «жирных котов».
Джон Леннон считал, что он должен был родиться в Нью-Йорке. Какое трагическое заблуждение! В Нью-Йорке его должны были убить. И убили. Не в богемном Гринич-Виллидже, где он мечтал жить, а в фешенебельной готической «Дакоте». И в этом тоже была своя символика. Инородное тело стало бездыханным.
Певцы и поэты — удивительные пророки. Они прозревают далекое будущее и не видят, что творится у них под носом. Они светят путеводными звездами народам, но пребывают в кромешной тьме в отношении своей собственной планиды.
В балладе «Город Нью-Йорк», написанной в 1972 году, Джон Леннон пел:
Здесь никто нас не подслушивал,
Не толкал, не отпихивал.
И мы решили — пусть будет здесь наш дом,
А если кто и захочет
Нас вытолкать,
Мы вскочим и закричим:
«Это статуя Свободы сказала нам:
«Приходите!»
Город Нью-Йорк… Город Нью-Йорк…
Город Нью-Йорк…
Que pasa, Нью-Йорк?